КРИТИКА СОВРЕМЕННОЙ ЗАПАДНОЙ КУЛЬТУРЫ

Проблемы современной западной культуры занимают одно из центральных мест в исследованиях Барта. Его подход и решение проблем культуры в главном и существенном определяются концепцией языка. Барт смотрит на культуру, прежде всего, через призму языка. Не удивительно, что он определяет культуру как «поле дисперсии языков». Подчеркивая значение языка, Барт в одной беседе отмечал, что «в своей жизни он, как и многие другие, менял свои взгляды, отказывался от них или изменял им, но всегда упорно оставался верным именно проблеме языка» (27. С. 66).

Барт рассматривает язык в качестве фундаментального и определяющего измерения всей реальной действительности. Он отталкивается при этом от средневековой ситуации, когда язык и природа воспринимались как равноправные и равновеликие сферы бытия. Более того, он намерен пересмотреть эту ситуацию в пользу языка и отдать ему полный приоритет, полагая, что существование мира вне языка следует считать, по меньшей мере, проблематичным: «мир всегда является уже написанным» (20. С. 51).

Поэтому в центре его внимания находятся проблемы языка, знака, письма, формы и структуры, через которые он рассматривает все другие, в том числе проблему западной культуры, которую он стремится демифологизировать и преодолеть с помощью структурно-семиотической методологии и через революцию в языке.

Язык приобретает в глазах французского исследователя фундаментальное значение, становится базисом не только культуры, но и практически всего общества в целом. Современное общество, пишет Барт, как никогда раньше является цивилизацией языка, речи и письма. Все предметы и явления современной жизни и культуры — мода, пища, мебель, автомобили, игрушки и т.д. — не просто существуют и служат человеку, но представляют собой значащие, символические системы, каковыми их делает язык, который охватывает и пронизывает их, опосредует доступ к ним и освоение. Вне языка нет ничего: «язык — повсюду, все есть язык» (12. С. 145, 153).

Для окружающего нас мира вещей язык выступает в качестве первичной знаковой системы, являясь «не только моделью смысла, но и его фундаментом».(22. С. 9). Поэтому все значения следует отнести к компетенции лингвистики. Поэтому же, как полагает Барт, несмотря на имеющиеся различия между названными явлениями и языком, к ним можно применить основные понятия и дихотомии, или бинарные оппозиции, лингвистики и семиологии: язык и речь, означаемое и означающее, синтагма и парадигма, денотация и коннотация, синхрония и диахрония, знак, значение, функция и т.д.

Подобно языку, неязыковые значащие системы можно рассматривать в качестве замкнутых и независимых, подвергать их имманентному анализу, вычленяя в них абстрактно-инвариантные, «языковые» единицы и структурные правила их соединения, а также конкретноиндивидуальные, «речевые» вариации, определяя логику их изменений, первичные и вторичные, коннотативные смыслы и значения.

Бартовская концепция культуры в значительной мере также обусловлена его идеологическими взглядами. В 50-е и отчасти в 60-е гг. Барт занимает антибуржуазные, леворадикальные позиции, выражает непримиримое отношение к буржуазной идеологии и культуре. В духе всего структурно-семиотического движения, хотя и не так резко, как, допустим, Фуко, он выступает против гуманизма, что непосредственно сказалось в его нигилизме по отношению к художнику как автору своих творений, активному началу, субъекту творческого процесса.

Позднее, в 70-е гг., Барт переходит на умеренные демократические и либеральные позиции, сохраняя свое неприятие буржуазной культуры и идеологии. Однако и в этой области он остается верен себе. Его радикализм, по существу, и здесь замыкается на язык, в котором он усматривает главный источник и главное средство всякой власти, всякого господства и насилия. Изменить язык, для него, значит изменить общество. Радикальное преобразование буржуазной действительности, особенно культуры и идеологии, Барт сводит к «революции в собственности на символические системы». Он считает, что «изменить книгу — значит изменить мир» (20. С. 21). Отсюда авангардистская литература объявляется им революционной. В то же время «наука о знаках» представляется Барту основным средством «социальной критики» (Там же. С. 32).

Все социально-классовые проблемы он рассматривает через категории языка, лингвистики и семиотики. Именно так интерпретирует он известные выступления французских студентов в мае 1968 г., считая, что основным вопросом в этих событиях было не «взятие Бастилии», а «взятие речи». Так что, хотя Барт решительно против всякого детерминизма, его концепция по сути покоится на лингвистическом детерминизме, вместе с другими участниками структурносемиотического движения он отдает явное предпочтение словам, а не вещам.

Одна из составляющих его концепции покоится на убеждении в том, что вся западная культура является буржуазной. «Было бы неверным, — замечает Барт, — говорить о том, что есть буржуазная культура, ибо вся наша культура является буржуазной» (7. С. 107). «В буржуазном обществе, — пишет Барт, — нет ни пролетарской культуры, ни пролетарской морали, ни пролетарского искусства. Даже то, что не является буржуазным, идеологически вынуждено заимствовать все необходимое для себя у буржуазии» (16. С. 222).

Еще одна составляющая бартовской концепции связана с весьма критической оценкой состояния современной западной культуры. Рассматривая это состояние, Барт приходит к выводу, что переживаемый ею кризис является смертельным, что она исчерпала себя и давно уже не подает признаков жизни. Вместе с тем, утратив жизненные силы, она продолжает функционировать, представляя собой некий «неразлагающийся труп, игрушку, которую история никак не может разбить» (Там же. С. 107). «Вскрытие» этого необычного «трупа» и составляет основное содержание исследований Барта.

Вслед за Сартром Барт относит начало кризиса буржуазной культуры к середине XIX столетия, когда писатели и художники, испытывая растущее разочарование в буржуазной действительности, начинают все дальше отдаляться от буржуазии. Возникший между ними разлад достиг своего критического момента к концу XIX в. и по-осо- бому проявился в известном деле Дрейфуса.

В дальнейшем обострение напряженных отношений между господствующим слоем и быстро расширяющейся массой интеллектуалов выражается в периодически накатывающихся волнах антиинтеллектуализма и обскурантизма, принимающих самые различные формы — от философского иррационализма до астрологии, хиромантии и разного рода оккультных наук. Заметим, что Барт относится к этим явлениям несколько своеобразно. С одной стороны, он четко и недвусмысленно выступает против антиинтеллектуализма и обскурантизма, видя в них опасные признаки тоталитаризма и фашизма, одной из ближайших целей которого является ликвидация интеллектуальной части общества. С другой стороны, он смотрит на современного интеллектуала весьма скептически и иронически. Он воспринимает его как «клерка, стремящегося порвать с сознанием своего класса, к которому он принадлежит (то, что какой-нибудь писатель может быть выходцем из трудящихся масс, ничего не меняет в проблеме) если не по происхождению, то, по крайней мере, по потреблению» (Там же. С. 110). Этот бартовский скептицизм в отношении современной интеллигенции в ходе его творческой эволюции возрастает, превращаясь в полный нигилизм.

В настоящее время, отмечает Барт, господствующий класс западного общества в творческом и духовном плане стал практически бесплодным. И хотя буржуазия по-прежнему контролирует всю культуру, у нее давно уже нет «своего собственного культурного голоса». Буржуазные слои, включающие в себя крупных собственников и патронов, верхний слой технократов-специалистов и высших чиновников, уже не имеют доступа и не стремятся к овладению языком интеллектуального, литературного и художественного поиска, поскольку этот язык часто направлен против них. Буржуа духовно вынужден уйти в отставку. То же самое происходит с его детьми, ставшими добровольными пленниками массовой культуры. Они больше не читают М. Пруста, предпочитая ему легкое чтение Б. Виана, не слушают Шопена, довольствуясь поп- и рок-музыкой.

Буржуазная культура лишена того, что Барт называет «работой над собой». Она как бы обречена на бесконечное повторение того, что уже было сказано и сделано, в ней нет настоящих конфликтов и противоречий, не создается и не открывается ничего нового. Более того, в ней, как полагает Барт, вообще ничего не происходит. Традиционная буржуазная культура вытесняется мелко-буржуазной массовой культурой, представляющей собой всего лишь ухудшенный вариант первой, результат ее деградации. Барт обращается к известной мысли Маркса о двойном повторении истории (один раз — как трагедия, а другой раз — как фарс), считая, что массовая культура возвращает на сцену истории буржуазную культуру, но уже как фарс.

Западная культура пропитана идеологией, оправданием существующей действительности. Однако это оправдание делается не прямо и открыто, а косвенно, с помощью того, что Барт называет современными мифологиями, или просто мифами. Современный миф — это «вторичная семиологическая система» (1. С. 271), метаязык, посредством которого описывается первичный язык, в качестве которого может выступать не только естественный язык, но и любое другое явление. Естественный язык при этом выступает как язык-объект, а миф — метаязык, вторичный язык, на котором говорят о первичном. Естественный язык говорит о самих вещах, он содержит смыслы, миф говорит по поводу вещей, он несет значения.

Миф буквально означает слово, он представляет собой коммуникативную систему, некоторое сообщение. Это — ни вещь, ни понятие или идея, это форма, способ обозначения. Определяющим для мифа является не предмет его сообщения, но способ, которым оно высказывается. У мифа имеются только формальные границы, реально любой предмет может перейти в речевое состояние. Мифы могут быть древними, но не могут быть вечными. Они покоятся на историческом основании, возникают из истории, хотя стремятся «отменить» историю.

Назначение и функции мифа — прежде всего идеологические. Они заключаются в деформации и разрушении первоначального смысла предмета, в создании паразитических значений, фактически не имеющих ничего общего с действительным положением вещей. Миф ничего не скрывает, его функция — не срывать, а деформировать. Смысл при этом не отменяется, но именно деформируется, он низводится до состояния формы, обедняется, опустошается, дистанцируется, отчуждается.

Миф — это «украденный язык», он похищает и возвращает слово, которое возвращается уже другим и оказывается не на своем месте. Мифические значения лишены устойчивости и определенности, они могут создаваться, искажаться, распадаться, полностью исчезать и возвращаться. Значение в мифе всегда мотивировано. Мотивированность мифа обусловлена самой его двойственностью — он играет на аналогии между смыслом и формой. Мотивация является фатально неизбежной, нет такого мифа, в котором форма не была бы мотивирована.

Мифу присуща адресность и обобщенность. Для него также характерна амбивалентность, имеющая ценностную природу: он одновременно констатирует и внушает. В то же время он обладает императивным, требовательным характером, воздействует на человека подобно магическому объекту, а имеющееся в нем значение является «липким», от него не так легко отделаться.

Западная культура переполнена такого рода мифами, искажающими реальную действительность, формирующими ложное сознание. Для их создания она выработала целую систему риторических форм, фигур и приемов, дающих превратное представление об окружающем мире. Барт выделяет семь таких типичных и действенных форм. Одна из них выражает главный принцип мифа — превращение истории в природу. Она заключается в «изъятии из Истории»: миф изымает интересующий его объект из конкретно-исторического контекста, «испаряя» из него историю, превращая историю в природу. В результате, то, что по сути своей является исторически преходящим, частным, случайным, изменчивым, спорным и т.д., предстает как нечто вечное, универсальное, необходимое, неизменное, бесспорное, или «само собой разумеющееся».

Подобный миф буржуазия стремится создать прежде всего о самой себе, распространяя его на все остальное: «Статус буржуазии является частным и историческим: представляемый ею человек выглядит универсальным и вечным; буржуазия как класс воздвигла свою власть на научно-техническом прогрессе и безграничном преобразовании природы: буржуазная идеология создает образ неизменяемой природы; первые буржуазные философы постигали мир полным значений, судили каждую вещь исходя из разума, с точки зрения ее предназначения человеку: буржуазная идеология, будь она сциентистской или интуитивной, констатирует факты или признает ценности, но отворачивается от объяснения: порядок мира выступает достаточным или невыразимым, но никогда не выступает значащим. Наконец, первоначальная идея о способном к совершенствованию и изменчивом мире порождает перевернутый образ неподвижного человечества, определенного бесконечно возобновляемым тождеством» (16. С. 229).

Ради выгодного для себя мифа буржуа готов отказаться от своего социального имени, изгоняя отовсюду, в том числе из искусства, употребление слова «буржуазия» и противостоящего ему слова «пролетариат», всячески способствуя распространению представлений о буржуазном обществе как об анонимном. Буржуазию «можно охарактеризовать как социальный класс, не желающий быть названным» (1.С. 299—300). Понятия «буржуа», «мелкий буржуа», «капитализм», «пролетариат» все время как бы обескровливаютя, истекают смыслом, до тех пор, пока их и называть станет ни к чему (Там же. С. 300). По тем же мотивам буржуазная культура обычно адресуется людям с учетом возрастных, половых, расовых и других критериев, но не социально-классовых. Таким путем гораздо легче внушить буржуазные нормы и ценности в качестве вечных и «естественных».

Другую риторическую фигуру, посредством которой создаются мифы, Барт определяет как «прививку от правды». Она заключается в показе «маленького зла», его признании и осуждении, что позволяет обойти молчанием действительное зло во всем его масштабе. Она также включает в себя локальные и временные уступки со стороны господствующего класса, назначение которых вполне понятно: уступая в малом, сохранить всю систему в целом. Эти уступки часто играют роль предохранительного клапана, снимая напряжение, направляя его в безопасное русло. Буржуа, например, вполне терпимо относится к тому, что в кино или других видах искусства он иногда изображается в смешном и даже окарикатуренном виде, тогда как рабочий, напротив, изображается с симпатией, при условии, конечно, что этот рабочий «знает свое место».

Буржуазное государство может пойти дальше и уступить университет влиянию марксистов, левых, зеленых и других протестных движений, зная, что не в нем сегодня создается господствующая культура. Вместе с тем оно ни за что на свете не выпустит из своих рук средства массовой информации — радио, телевидение и большую прессу — хорошо понимая, что, обладая этими каналами культуры, оно будет контролировать и управлять реальной культурой, создавая тем самым ту, которая ему нужна.

Еще одна риторическая форма буржуазного мифа состоит в «квантификации», в количественном подходе к качеству. Она охватывает все сферы действительности и в ее основе лежат крайности товарно- денежного взгляда на культуру, сведение потребительной стоимости к меновой. По этой причине оценка эстетических и художественных явлений производится по количеству истраченных на них денег. Поэтому если, допустим, дело касается театра, то чем больше будет на сцене настоящих слез и пота, тем легче зритель будет платить высокую цену за билеты. В этом Барт находит объяснение распространенного в западных театрах мелодраматизма, чрезмерной чувствительности и истеричности, когда актер на сцене «сжигает» себя в пожирающих его страстях.

Несколько других риторических фигур касаются особенностей буржуазного образа мышления. Среди них Барт выделяет такие, как широкое использование тождеств, тавтологий и констатаций. Фигура тождества свидетельствует о том, что мелкий буржуа не способен вообразить себе иное. Когда же такая установка противоречит здравому смыслу, он все списывает на экзотизм. Тавтология представляет собой словесный прием, когда предмет определяется через него же самого. Так поступают нерадивые родители, которые на бесконечные вопросы ребенка «почему», отвечают «это так, потому что это так», или, еще проще, «потому что потому». Такой подход характеризует все буржуазное мышление. Тавтология указывает на грубое пренебрежение рациональностью и глубокое недоверие к языку.

Констатация выступает продолжением предыдущей формы. Внешне она говорит о стремлении мифа к пословице. Однако традиционная народная пословица выражает реальный взгляд на мир, она является языком-объектом. Буржуазный афоризм представляет собой вторичный язык, метаязык, он ничего не объясняет, не идет дальше максимы. Сюда же Барт относит характерное для буржуазного мышления деление слов на грубые и неприличные (идеология, революция, борец, забастовка) и благородные, возвышенные и чистые (культура, страсть, величие, добродетель). Если речь идет о критике, то в ней весьма распространенной является фигура, именуемая Бартом как «нинизм» (от двойного отрицания «ни»), основанной на механике двойного исключения, когда критик мыслит противоположностями, но отрицает ту и другую: я не принимаю ни то, ни это. В соответствии с данной формулой критика не должна быть «ни салонной игрой, ни муниципальной службой», «ни реакционной, ни коммунистической; ни беспристрастной, ни политической» (16. С. 144-146).

Подобного рода установки нередко адресованы художественному мышлению, в которых в той или иной мере оправдывается антиинтеллектуализм в искусстве: «интеллект вредит; философия является бесполезным жаргоном; надо предоставлять место для чувств, интуиции, невинности, простоты; искусство умирает от излишней интеллектуальности; ум не составляет достоинство художника; великие творцы являются эмпириками; произведение искусства сторонится системы; мозговая деятельность — бесплодна» (Там же. С. 97). Именно такие установки, отмечает Барт, питают мифы о магической, божественной природе искусства, бессознательно творящем гении, социальной безответственности художника и т.д.

В силу названных и других риторических фигур, форм и установок западная культура наполняется множеством мифов, конечная цель которых, как полагает Барт, состоит в том, чтобы сделать мир неподвижным, сохранить в неприкосновенности имеющуюся в нем иерархию. Буржуазная культура выстраивает мир, лишенный глубины и противоречий. Она не идет дальше непосредственно видимого, устраняет всякую диалектику, упраздняет всю сложность человеческих отношений, превращает все в банальность и пошлость. Такая культура формирует человека в «согласии с миром», убивает в нем критический взгляд, избавляет от необходимости «иметь мысли». Она приучает человека к «воспеванию вещей», не пробуждает в нем творческих устремлений, предлагает ему все в готовом виде, в «счастливой ясности», ожидая от него одного лишь потребления, а не активного участия и действия.

Барт отмечает, что противостоять мифологии весьма трудно, поскольку сам естественный язык предрасположен к мифу, ибо смысл в нем редко утверждается изначально во всей своей неискаженной полноте. В этом плане математический язык представляется гораздо более защищенным от паразитарного проникновения мифа, так как он наделен требуемой полнотой, не поддается деформации и интерпретации, является строгим, чистым и завершенным. Но даже в этом случае мифу удается справиться со своей задачей. «Если же смысл, — пишет Барт, — обладает такой полнотой, что мифу в него не проникнуть, то миф перелицовывает и похищает его целиком» (1. С. 293). Миф способен поразить и извратить все что угодно. Он бессилен перед математикой, но он покоряет ее через «математичность».

Барт называет еще один язык — язык поэзии, способный противиться мифу, имея в виду современную поэзию, поскольку классическая поэзия, по его мнению, является сугубо мифической системой. Если миф стремится к сверхзнаковости, к тому, чтобы стать метаязыком, современная (модернистская) поэзия, напротив, пытается вернуться кдознаковому, досемиологическому состоянию языка. Она стремится добраться не до смысла слов, а до смысла самих вещей. Современная поэзия открыто противостоит мифу. Однако в случае с ней повторяется та же ситуация, что и с математическим языком: при всем ее противостоянии она становится идеальной жертвой мифа. Чем больше она сопротивляется, тем больше оказывается уязвимой. В этом заключается обреченность современной поэзии: «отчаянно отвергая миф, она на самом деле покорно ему отдается» (Там же. С. 295). Что касается литературы, то в ней, по мнению Барта, также предпринимались попытки ее преодоления как мифической системы, но они были эпизодическими. В целом традиционная литература оставалась явной мифической системой.

Барт приходит к выводу, что одолеть миф изнутри исключительно сложно, так как все предпринимаемые в этом направлении усилия миф обращает в свою пользу. Поэтому французский исследователь склоняется к тому, что лучшим оружием против мифа является мифологизация его самого, создание искусственного мифа. Если миф похищает язык, то для его преодоления надо похитить сам миф, т.е. создать вторичный, экспериментальный миф. В качестве примера такой мифологии, мифа во второй степени, Барт указывает на «Бу- варе и Пекюше» Флобера, а также на творчество Сартра.

Продолжая анализ мифа и поиск языка, который по своей сути не был бы связан с мифом, французский ученый останавливается на сопоставлении мифа у левых и мифа у правых. Он отмечает, что есть язык, который по своей природе немифичен — «это язык человека- производителя» (Там же. С. 309). Если человек связывает свой язык с изготовлением вещей, то такой язык является языком-объектом, первичным языком, и тогда миф оказывается невозможным. Революция также представляет собой деятельность, «она делает мир, и весь ее язык функционально поглощен этим деланием» (Там же). Тем самым революция исключает, отменяет миф.

Сказанное отчасти распространяется на миф у левых, но не полностью, поскольку «левый» миф возникает тогда, когда революция переходит в «левизну», в идеологию. Хотя миф имеется и у левых, он не является сущностным и совершенно отличается от буржуазного мифа. Левый миф распространяется лишь на некоторые политические понятия и немногие объекты, только отчасти затрагивает межличностные отношения, ему недоступен повседневный быт. Он является привходящим, обусловлен не стратегией, а тактикой. Наконец, левый миф является бедным и скудным, он практически не способен лгать.

Миф у правых фактически совпадает с буржуазным мифом вообще. Статистически, отмечает Барт, миф явно на стороне правых. Именно у них он становится сущностным — «упитанно-лоснящим- ся, экспансивно-болтливым, неистощимым на выдумки» (Там же. С. 312). Правый миф практически охватывает все: любые формы юстиции, этики, эстетики, дипломатии, искусства, литературы, зрелищ, домашнего хозяйства. Затронутые выше семь риторических фигур являются основными, с помощью которых буржуазный миф формирует образ и представления об окружающем мире.

В 70-е гг., спустя пятнадцать лет после публикации первой крупной работы, посвященной мифологии, Барт вновь вернулся к теме мифа, чтобы ответить на вопрос — что изменилось с тех пор? В результате размышлений он пришел к выводу: «Французское общество, по крайней мере, в этом отношении, не изменилось, ибо у мифической истории иной масштаб, чем у истории политической; не изменились и мифы, да и способ их анализа — в нашем обществе по-прежнему полно мифического, столь же анонимного, хитроумного, фрагментированного, болтливого, которое годится и для идеологической критики и для семиологического разбора» (4. С. 475).

Во многом благодаря мифам западная культура, по существу, превратилась в идеологию потребления. Главными ее элементами стали мода, реклама, иллюстрированные журналы, автомобили, комиксы, развлекательные телепрограммы. Она погружает человека в мифологизированный, мистифицированный и утративший свой действительный смысл мир. Западная культура, заключает Барт, является «по преимуществу патологическим полем, куда вписывается отчуждение современного человека» (7. С. 109).

Проведенный Бартом анализ, возможно, выглядит слишком критическим. Тем не менее он представляется достаточно убедительным и искренним. Барт действительно глубоко обеспокоен социальной и духовной пустотой современной культуры. В поисках выхода из существующей ситуации он обращается к прошлому европейской культуры.

В 50-е г, когда мысль Барта движется в русле идей Сартра об ангажированном искусстве, он увлекается культурой Древней Греции, находя в греческой трагедии положительный пример социально активного театра. Однако Барт довольно быстро разочаровывается в возможности «археологических воссозданий»: прошлое принадлежит прошлому и оно невосстановимо. Затем он проявляет интерес к римской культуре, в частности к Тациту. Но и здесь его ждет разочарование. Примерно то же самое происходит с увлечением барокко. Еще менее продуктивными в плане поиска положительного примера оказались размышления Барта над современной западной культурой. При всех симпатиях к Сартру бартовское отношение к ангажированному искусству было двойственным и настороженным и становилось все более критическим. Вместе с тем Барт весьма скептически смотрит и на авангардизм в искусстве, усматривая его существенную слабость в том, что тот выступает против буржуа как лавочника и обывателя, но нисколько не оспаривает его политическое положение: «авангард не выносит языка буржуазии, а не ее статус» (16. С. 227).

В 60-е г. позиции Барта сближаются с установками движения «контркультуры». Он выдвигает уже упоминавшуюся нами идею «революции в собственности на символические системы», в соответствии с которой ставит задачу лишить буржуазию ее владения языком. Изменить язык, по мнению Барта, означает изменить культуру и идеологию, а, следовательно, общество. Он пересматривает свое отношение к авангардизму и модернизму в искусстве, возлагая на них свою надежду на преодоление доминирующей культуры, поскольку в них общепринятый язык подвергается радикальному разрушению. Отсюда его стремление к парадоксальности, пренебрежение логикой, увлечение неологизмами, крайне затрудняющими понимание его работ, нападки на понятия вкуса, ясности, последовательности и другие традиционные ценности.

На уязвимость такого подхода указывает Сартр: «в силу легко объяснимого парадокса, эта разрушительная логика нравится консерваторам: дело в том, что она является безопасной, ибо упраздняя все, она не затрагивает ничего, лишенная эффективности, она, в сущности, является лишь риторикой. Несколько неожиданных душевных состояний, несколько совершенных над языком операций — не это изменит ход мира» (40. С. 191).

К такому выводу все больше склоняется и Барт. С наступлением 70-х гг. он начинает испытывать разочарование в тех путях и средствах, с которыми он связывал свои надежды на преодоление западной культуры. Хотя последняя исчерпала себя, выступающие против нее интеллектуалы не могут чувствовать себя победителями, ибо в своей критике они вынуждены пользоваться все тем же языком. Поэтому борьба против существующей культуры представляется Барту наивной и безнадежной попыткой «убить волка, удобно устроившись у него в пасти» (10. С. 17). Даже если протестующей интеллигенции удается создавать новые языки, последние остаются закрытыми, чуждыми и недоступными широким массам трудящихся, ничего не меняющими в «социальном диалоге». «Трагическая неподвижность культуры и драматическое разделение языков — таково двойное отчуждение нашего общества» (7. С. 10). Преодоление этого отчуждения, считает он, может быть лишь утопическим. В его размышлениях все острее ощущается безысходный пессимизм и нигилизм. «Философия нигилизма, — пишет он, — является единственно возможной в нашем теперешнем положении» (12. С. 146).

Барт доводит языковой детерминизм и культурное отчуждение в современном западном обществе до фатализма. Для него теперь всякий язык представляется «фашистским», «язык заставляет нас говорить вопреки нашей воле» (15. С. 14). Он уже не помышляет о революции в языке, а лишь о том, как ограничить или отдалить власть языка, как избежать «языкового фанатизма и расизма» (13. С. 303). Западная культура, подобно языку, также предстает в его глазах как «фатальность, на которую мы осуждены» (12. С. 145). То же самое наблюдается с идеологией, она является такой же фатальной и непреодолимой. Барт слышит ее даже в голосе оперного певца. Самое большее, что остается в таких условиях, — это «жульничать с языком», «быть на окраине» западной культуры, не бороться против нее и не мешать ее угасанию, разделяя вместе с ней ее судьбу.

Барт вновь меняет позиции, все больше реабилитирует классическую культуру и такие традиционные ценности, как вкус, ясность и простота, проявляя к ним растущий интерес. Некоторые черты своего нового мироощущения он выражает в формуле: «Никакой власти, немного знания, немного мудрости и как можно больше вкуса» ( 15. С. 46).

 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >