Концепт «счастье» в поэзии «парижской ноты»

Ответ на вопрос о специфике концептуализации счастья поэтами одной литературной школы может быть получен на нескольких уровнях:

  • • философии, онтологии и аксиологии счастья;
  • • поэтики счастья;
  • • семантики счастья.

В поэзии «парижской ноты» счастье, несомненно, является метафизической категорией.

Г. Адамович помещает счастье в один паратаксический ряд с «предельными понятиями»[1] - Богом и вечностью - применяя к ним негативный оператор: «Ни Бога, ни счастья, ни вечности нет» («Навеки блаженство нам Бог обещает!») Синонимия жизни и счастья устанавливается через предикацию: «Какое торжество и счастье - жизнь» («Пора печали, юность - вечный бред...»).

В текстах А. Штейгера сочинительной связью объединяются эмоциональный и этический концепты - счастье и добро («Мы все грустим о счастье и добре»). Через оппозитивные отношения прилагательных весомый - невесомый сополагаются у А. Штейгера экзистенциалы счастье, любовь и судьба : «Мы счастья весомого просим - И так же, как раньше, слова невесомы / Любви беспредельной, любви и судьбы» («Словам не поверим...»).

В поэзии И. Чиннова через счастье определяется -. полусерьезно-полуиронически - категория бессмертия: «Да, это, пожалуй, предчувствие Бессмертия - счастья вполне» («И наше в ручье отражение...»). В стихотворении «Мальчик бился над задачей...», представляющему собой аллюзию на стихотворение Г. Иванова «Так иль этак....» (насыщенному, в свою очередь, образами И. Анненского), в числе экзистенциальных «неизвестных» перечисляются «Счастье, истина, душа...»

Счастье для поэтов эмиграции - категория трансцедентная, в полном смысле умозрительная: показательно, что в текстах «парижан» есть счастье (почти равное распределение по авторским подкорпусам - 15-16 употреблений у каждого), но фактически нет счастливого. Например, у Г. Адамовича предикат «счастлив» встречается только в переводных стихотворениях (Ж. Кокто, Наполеон). В поэзии Л. Червинской «счастливые» - внешняя характеристика героев, противоречащая их сущности: «Мы, должно быть, на очень счастливых похожи...» («Если Вы не всегда без печали...»)

В стихотворениях А. Штейгера обладание счастьем расценивается как некоторая ущербность:

Счастливый никогда не вспомнит о друзьях,

Счастливый никогда не постучится в двери.

(«Года и на тебе оставили свой след...»)

В стихотворениях И. Чиннова 1940-1950-х годов прилагательное «счастливый» вообще не зафиксировано: содержащее его авторское новообразование является оксюмороном: на грустно-счастливом лице («И наше в ручье отраженье...»)

Концепция «фелицитарного нигилизма» последовательно проводится поэтами «парижской ноты».

А. Штейгером отсутствие счастья трактуется как универсальный закон бытия:

За тридцать лет, прожитых в этом мире,

Ты мог понять и примириться мог,

Что счастья нет, что дважды два четыре,

А остальное - трусость и подлог.

У Л. Червинской формула «фелицитарного нигилизма» «счастья всё нет» помещена в аспектуальную рамку непрерывной длительности незначимых, бессмысленных бытовых и природных явлений («скоро появится новая мода, месяц продлится плохая погода... Длится, продлится - а счастья все нет») и надвигающейся финальности метафизической «неизбежной ночи» («В сумерках я просыпаюсь с привычною...»). Аналогичный приём - противопоставление повторяемости природного цикла отсутствию ожидаемого счастья («только счастья нет и нет») - представлен в стихотворении И. Чиннова «Станет вновь светло, станет вновь темно...». На этом камерном фоне масштаб обобщения Г. Иванова «Идут года, Идут века, а счастья нет ...» - поистине космичен.

На первый взгляд, в менее категоричной форме догадка об отсутствии счастья выражена в стихотворении И. Чиннова «Яснее с каждым годом: да, провал...»:

Быть может, рок нам счастье обещал,

Но, кажется, не сдержит обещаний.

В этих строчках Чиннова зафиксирована историческая семантика имени «счастье»: счастье - удача/благополучие, определяемое внешними обстоятельствами (судьбой, фортуной). Замена ожидаемой Фортуны (богини удачи) или хотя бы нейтральной судьбы негативно воспринимаемым роком создает эффект оксюморона: рок как злая судьба по определению не может принести счастья. Удвоенная субъективная модальность вероятности события счастья (быть может, кажется) прочитывается как ирония. Смысл строк меняется на противоположный: обещанное роком может быть только не-счастьем.

Онтология счастья неуловима. Оно есть - и в то же время лирическому герою оно недоступно: «Мы не для счастья живем» (Л. Червинская); «Почему-то я лишь не сумел В этом мире счастье угадать. Только я... А в чем моя вина? Только я... А в чём мои грехи?» (А. Штейгер). Оно есть - и через мгновение его уже нет: «Только раз дается в жизни счастье, Только раз и только на мгновенье» (А. Штейгер).

Состояние счастья укоренено в прошлом: «Моё бедное счастье Где ты теперь?» (Г. Адамович).

У А. Штейгера связь счастья и прошлого передается через временные формы глагола быть:

Были очень детские мечты,

Были нежность, дерзость и тревога,

Было счастье...

Разнообразны ситуативные отсылки к прошлому счастью влюбленных в поэзии Л. Червинской: «Я жду не любви, а прощенья...За счастье короткого лета, сгоревшего в несколько дней»; «В непреднамеренном счастье вдвоем Жили коротким, сегодняшним днем. Помните?». Нынешняя любовь, напротив, не приносит счастья: «И любовь вернулась однострунная, (Та любовь, в которой счастья нет») («И вернулось голубое, лунное...»).

В настоящем времени счастье ассоциируется с бредом, сном и другими «измененными состояниями сознания»: «Да ещё во сне бывает счастье», «Счастье с нами только по ночам» (А. Штейгер); «Солнце холодное, счастье во сне» (Л. Червинская).

В принципе, герой/героиня не исключают возможности счастья в будущем («Счастье, удача - всегда впереди»), проблематично лишь его «воссоединение» с лирическим субъектом: «Безразлично, когда и откуда Наше бедное счастье придет. Только сердце устанет...»; «И счастье в двери стукнет лишь тогда, Когда «войди» - уста не отзовутся» (А. Штейгер).

Пространственная отдаленность метафорического образа счастья («Словно линия смутная Счастья - там, вдалеке») используется И. Чин- новым для выражения временной отдаленности счастья от момента речи, отнесения встречи с ним к проблематичному - возможному? - будущему («Неужели не стоило...»). В этом стихотворении, насыщенном образами Г. Иванова и повторяющего метрическую схему его «Синеватого облака...», задается типичная для поэтов «парижской ноты» оппозиция счастье/судьба:

Неужели не стоило Нам рождаться на свет,

Где судьба нам устроила Этот смутный рассвет,

Где в синеющем инее Эта сетка ветвей - Словно тонкие линии На ладони твоей,

Где дорожка прибрежная,

Описав полукруг,

Словно линия нежная Жизни - кончилась вдруг,

И полоска попутная - Слабый след на реке Словно линия смутная Счастья - там, вдалеке...

Модальность счастья - модальность желательности и возможности: «Пусть счастья не было - но счастье быть могло»; «С новым счастьем, друг любимый» (Л. Червинская). Эта модальная «подсветка» смягчает фелицитарный нигилизм поэтов «парижской ноты».

Поэтика счастья - это, прежде всего, поэтика оксюморона, что на уровне когнитивных структур сигнализирует о противоречивом оценочном слое концепта. Противоречивая эмоциональная оценка счастья у Г. Адамовича индуцируется:

  • • пейоративными прилагательными (отравленное счастье, горестное счастье);
  • • прилагательными, которые описывают психологически-сложные состояния, мучительное и непонятное счастье;
  • • синтаксическим параллелизмом (существительное с инверсией местоимения «мой») с субстантивом безнадежность: счастье моё, безнадежность моя.

Самым частотным эпитетом, определяющем лексему «счастье», является прилагательное «бедное»: моё бедное счастье (Г. Адамович), наше бедное счастье (Г. Иванов, А. Штейгер).

Языковые антонимы - счастье и горе - синонимизируются у Л. Червинской в результате их вовлечения в фигуру синтаксического параллелизма (анафора с однородными придаточными): «Казалось, что большего счастья не надо, Казалось, что горя возвышенней нет» («По улице вдоль Люксембургского сада...»). У И. Чиннова счастье и горе связаны как предмет и образ сравнения: «Иное, нездешнее горе, Как счастьем, пронзает тебя» («Бывает, поддашься болезни...»).

Оценочная семантика синтаксических партнеров «корректирует» изначально заданный безусловно положительный знак эмоционального концепта.

Поэтика счастья - это поэтика парадокса.

Поэтические определения счастья неожиданны и антиномичны. У Г. Иванова дефиниция счастья опирается на метафизический синоним: «ледяное, волшебное слово: Тоска». У Л. Червинской счастье - «это Жизнь в плену, и смерть во сне». И. Чиннов называет счастьем «Равнодушие к жизни И предчувствие смерти». И если равнодушие к жизни ещё как-то можно связать со стоической концепцией счастья, то предчувствие смерти может коррелировать только с посмертным блаженством, но никак не с земным счастьем.

Рассматривая концепт счастья в русском языковом сознании,

С.Г. Воркачев обращает внимание на блаженство как «семантический дублет счастья»[2]. Основные положения исследователя сводятся к следующему:

  • • в современном языковом сознании блаженство представляет собой интенсив - субъективный момент концепта счастья (высшая степень счастья);
  • • в религиозном дискурсе блаженство соотносится с категориями праведности, благодати и вечной жизни; блаженство является результатом стяжания «даров духовных»;
  • • ив том и в другом случае лексеме «блаженство» присуща стилистическая отмеченность: она выступает эмфатизированным стилистически возвышенным синонимом счастья;
  • • в поэтическом дискурсе возможно реминисцентное употребление лексем «блаженство», «блаженный», когда у них возникают ассоциации с библейским текстом, и нереминисцентное, когда они отмечены одной лишь принадлежностью к книжно-литературному стилевому регистру[3].

Анализ употреблений лексемы «блаженство» позволяет не только дополнить концепт счастья несколькими существенными штрихами, скорректировать его оппозицией счастье/блаженство, но и прояснить «бытийственный вектор» (В. Вейдле) поэзии «парижской ноты».

Наиболее последовательно «духовная составляющая» блаженства отрефлексирована Г. Адамовичем. Это касается и ранних его произведений, написанных еще в России, где наделение блаженством (вечной жизнью, святостью) - всецело во власти Бога. Если счастье в какой-то мере предопределено судьбой, то блаженство достигается молитвой («Кто-нибудь умоляет Бога Прощение дать и блаженство») и определяется Божественной волей: «Навеки блаженство нам Бог обещает!» Если счастье мимолетно, то к блаженству приложим эпитет «вечное»: «вечное блаженство я приму И ни в каких ошибках не раскаюсь». К области вечности отсылает прилагательное «блаженный», рифмующееся с контекстуальными синонимами «нетленный», «совершенный». «Блаженный зов» призывает героя в вечную жизнь (Что за жизнь! Никчемные затеи...»).

Нереминисцентные употребления носят традиционно-поэтический характер и связываются с любовными мотивами («блаженство в муке», «задыхаясь от блаженства», «блаженство униженья» и др.) Предикативная метафора связывает блаженство и жизнь («имя твое - блаженство»).

Нереминисцентно употреблеятся блаженство Л.Д. Червинской в стихотворении с эпиграфом из М. Кузмина: «Но так похоже на блаженство...»: и в том, и в другом случае речь идет о любовном чувстве.

С ситуацией молитвы связано употребление прилагательного у Штейгера, самого, пожалуй, религиозного поэта «ноты». «Блаженный час» молитвы объединяет героя с Отцом, небом и раем («Отчего, как стихает речь...»).

И. Чинновым блаженство помещается в паратаксис с раем (Эдемом) и торжеством, но модальная рамка ставит под сомнение существование этих трансцедентных сущностей:

Да, траурная колесница Иль в этом роде. Вот, опять Кольнуло в сердце. Помолиться,

Приободриться, помечтать О том, что там (ты веришь?) будет Эдем, блаженство, торжество...

Скажи, там ничего не будет?

Совсем не будет ничего?

Диалогический характер этого стихотворения, оформленного в жанре лирического фрагмента[4], разговорные интонации, умолчания и сама сюжетная основа аллюзивны по отношению к стихотворениям Г. Иванова 1940-1950-х годов.

В творчестве самого Г. Иванова с категорией вечности соотносится не существительное «блаженство» (оно малочастотно и как раз характеризует переменные ценности «этого» мира), а прилагательное «блаженный», отличающееся довольно высокой частотой - 22 употребления. По замечанию С. Г. Воркачева, в узусе семантика этого прилагательного включает в себя компоненты «испытывающий», «исполненный», «выражающий» блаженство и т.п.[5]

У Г. Иванова прилагательное употребляется и метафорически, являясь поэтическим синонимом общеупотребительного «счастливый»: «блаженный туман», «ночь, блаженна и легка», «блаженный вздох весны чужой».

«Трансцедентный ореол» возникает у этого эпитета за счет 1) пара- таксического соположения с прилагательным «вечный»; 2) с серией эпитетов, характеризующих душу («нетленна, блаженна, светла»);

3) включения в традиционный мотив пребывания души в царстве мертвых (в творчестве 1920-х годов).

Однако, поскольку в поэтическом мире Г. Иванова вечность теснее связана со смертью, нежели с бессмертием, этот эпитет приобретает некрологические коннотации («блаженный яд», «твой блаженный полет»- о смерти), трагический («Тот блажен, кто умирает, Тот блажен, кто обречен..») или, напротив, иронический оттенок («блаженная страна» - о России). «Опровержение» высокой семантики прилагательного проявляется через обнаружение «изнанки» формульного выражения «блаженное успение», его скептической авторской переинтерпретации:

Листья падали, падали, падали.

И никто им не мог помешать...

От гниющих цветов, как от падали,

Тяжело становилось дышать.

И неслось светозарное пение Над плескавшей в тумане рекой,

Обещая в блаженном успении Отвратительный вечный покой (429).

Вызывающий антиэстетизм одорического образа «падаль» контрастно соположен со звуковым образом «светозарного пения» и по стилистическим (низкое/высокое), и по акустическим (низкое а - высокое э), и по пространственным (низ - через внутреннюю актуализированную форму отглагольного существительного - верх - через семантику предлога «над») свойствам. Последние две строки - своеобразная нейтрализация этой заданной оппозиции через их оксюморонное объединение в ментальном образе, контекстуальную синонимизацию блаженного и отвратительного. Взятый в трансцедентном аспекте, образ «блаженства» у Г. Иванова навряд ли можно считать вертикальной проекцией счастья.

Таким образом, сравнение моделей концепта «счастье» в поэзии «парижской ноты» и Г. Иванова позволяет сделать следующие выводы.

Предметный «субстрат» счастья у поэтов «ноты» не столь явный, как у Г. Иванова, поэтому он «проясняется» через метафорические модели. Они составляют образно-тропеический слой концепта, наиболее разветвленный у Г. Адамовича.

Г. Адамович использует пространственную {охвачен счастьем), био- морфную {нас покинуло счастье), предметную {отравленное счастье; вдаль уплывает счастье голубое, мы счастья весомого просим), хроматическую {счастье голубое), световую {Счастьем горестным существования Тихо светится что-то вокруг), газообразную {колышется счастье в бреду) модели концептуализации счастья.

У Штейгера самой распространенной является антропоморфная модель: прикосновенье счастья, счастье стукнет в двери, наше бедное счастье придет.

И. Чиннов использует пространственную {линия счастья) и предметную {пронзает счастьем) модели, уподобляет счастье свету и жидкости:

Счастье мерцало и мне - Канула капля слепая («Медленно меркнет мой путь...»)

Таким образом, метафорическая основа концепта, как и у Г. Иванова, весьма отчетлива.

Ассоциатами счастья у Г. Адамовича являются:

  • • природные объекты, положительно маркированные в Петербургском тексте (Запомни же, как над тобой в апреле Небо светилось всею синевой, Солнце сияло...);
  • • психологическое состояние, связанное с творческим процессом («лирическим чадом»);
  • • психологическое состояние, связанное с чувством любви:

Запомни же: обиды, безучастье,

Ночь напролет, - уйти, увидеть, ждать? - Чтоб там, где спросят, что такое счастье,

Как в школе руку первому поднять.

(«В последний раз... Не может быть сомненья...»)

Устойчива ассоциация счастье - любовь у Л. Червинской («непреднамеренное счастье вдвоем») и А. Штейгера («наше летнее счастье»).

В стихотворении И. Чиннова «Читая Пушкина» создается развернутый образ счастья-вдохновения. Как и у И. Чиннова, У Г. Адамовича коррелятом счастья выступает Россия, что позволяет на мотивном уровне развертывания концепта закрепить ассоциации счастье - Россия, счастье - прошлое, счастье - поэзия.

Если ассоциативный слой концепта у Г. Иванова и поэтов «ноты» сопоставим, то о символике счастья говорить трудно - как в силу отсутствия устойчивых, повторяющихся ассоциатов, так и в силу ориентации «ноты» на употребление слова в прямом значении, стремления к тому, «чтобы слово значило то, что значит...»[6] [7], «дискурсивного проговарива- ния» экзистенциально значимых ситуаций.

  • [1] Снытко Т.Н. Предельные понятия в западной и восточной лингвокульту-рах: автореф. ... д-ра филол. наук. Краснодар, 1999.
  • [2] Воркачев С.Г. Указ. соч. С. 129.
  • [3] Воркачев С.Г. Указ. соч. С. 121.
  • [4] О жанре фрагмента, типичного для поэтики «парижской ноты», см. нашустатью: Тарасова И.А. Жанр фрагмента в поэзии «парижской ноты» // Жанрыречи. 2015. № 1 (11). С. 111-116.
  • [5] Воркачев С.Г. Указ. соч. С. 112.
  • [6] Воркачев С.Г. Указ. соч. С. 163.
  • [7] Арутюнова Н.Д. Истина и судьба // Понятие судьбы в контексте разныхкультур. М.: Наука, 1994. С. 302.
 
Посмотреть оригинал
< Пред   СОДЕРЖАНИЕ   ОРИГИНАЛ     След >